Мертвецу льстить невозможно.
Радищев.
Андрей Белый (Эпопея. Кн. 2-я) говорит,
что Мережковский носил туфли с помпонами,
и эти помпоны определяют всю жизнь Мережковского.
Он и говорит с помпонами, и мыслит с помпонами.
А. Ремизов называет Мережковского ходячим гробом.
"3. Н. Гиппиус вся в костях и пружинах - устройство сложное,
- но к живому человеку никак.
Они со щиплющей злостью отвергали всякую жизнь".
Рассказывать о Мережковских очень трудно.
Оба они были совсем особенные, совсем необыкновенные,
и с обычной меркой к ним не подойдешь. Каждый из них - и Дмитрий
Сергеевич, и Зинаида Николаевна Гиппиус - мог бы быть центральным
лицом большого психологического романа, если даже совершенно
вычеркнуть их литературные дарования, а просто рассматривать их
как людей, которые жили-были. Их необычайный, почти трагический
эгоизм можно было понять, если найти к нему ключ. Ключ этот -
полное отделение себя ото всех, отделение как бы органическое,
в котором они и не чувствовали себя виноватыми. Гоголевский Хома
Брут, очертивший себя кругом. Воющие бесы, летающий гроб с мертвой
колдуньей его не коснется. Холодно ему одинокому, но нет ничего,
кроме круга, отделяющего его, отделяющего Мережковских от людей и
жизни. И когда им страшно, они деловито ищут святых заступников,
украшают цветочками статуэтку Св. Терезы и бормочут свои заклинания
без веры и без боговдохновения. Когда умер Дмитрий Сергеевич, Зинаида
Николаевна так обиделась на Св. Терезу, допустившую это зло, что
завесила ее статуэтку платком и отставила в сторону. Точно дикарь,
который мажет своего божка салом, когда дела идут хорошо, и сечет его
розгами в случае неудачи. Вот какая была эта умная, тонкая и
талантливая поэтесса, Зинаида Гиппиус.Неповторимая.
Когда Мережковскому сказали: "Дмитрий Сергеевич, объявлена война",
он совершенно спокойно заметил: "Ну что ж, ведь поезда будут ходить".
Поезда будут ходить, значит, можно будет убраться куда-нибудь подальше,
чтобы не прорвался очерченный круг, чтобы не коснулась его, Мережковского,
трудная, злая жизнь, а что будет там, за священной чертой,- холод, голод,
насилие, смерть,- это будет с другими, это его не касается.
Жили Мережковские странно и до такой степени реальной жизни не
понимали,
что даже удивительно было слышать из уст Мережковского такие
простые слова,
как "уголь", "кипяток", "макароны". Еще "чернила" легче было
вынести,-
все-таки это слово имеет отношение к писанию, к идее... Жили
они оба в
мире идей, ни человека, ни жизни они не видели и совершенно не
понимали.
В их писаниях вы не найдете ни одного живого человека. 3. Гиппиус
откровенно
признала, что я права, утверждая, что в ее рассказах действуют не
люди, а идеи.
Так как я не собираюсь обсуждать их литературные произведения, а просто
рассказать,какими я их встречала в жизни, то, казалось бы, эта их
особенность и не имела значения, а между тем в их подходе к людям и к
жизни играла огромную роль.
Вокруг них двигались какие-то еле различимые тени, фантомы, призраки.
Тени носили имена и что-то говорили, не имеющее значения. Сам
Мережковский никогда не разговаривал. Он говорил. Реплики для него
роли не играли. Даже отношения к себе того или иного лица они определить не могли, да и не желали. Бывали внимательны (он порою даже анекдотически льстив) к лицу полезному, не особенно интересуясь, кто это и чем эта полезность вызвана.
Любили ли они кого-нибудь когда-нибудь простой человеческой любовью...- не думаю.
Когда-то они очень дружили с Д. Философовым. Долгое время это было неразлучное трио.
Когда в Биаррице прошел слух о смерти Философова, я подумала: "Придется все-таки сообщить об этом Мережковским".
И вот в тот же день встречаю их на улице.
- Знаете печальную весть о Философове?
- А что такое? Умер?- спросил Мережковский.
- Да:
- Неизвестно отчего?- спросил он еще и, не дожидаясь ответа, сказал:- Ну идем же, Зина, а то опять опоздаем и все лучшие блюда разберут. Мы сегодня обедаем в ресторане,- пояснил он мне.
Вот и все.
В Петербурге мы редко встречались с Мережковскими. Близкое знакомство наше состоялось уже во время эпизода в Биаррице. Там мы виделись очень часто и много беседовали.
В Биаррице Мережковским жилось плохо, как, впрочем, я всем нам. Но им, вероятно, особенно тяжело, потому что всякое житейское неустройство они принимали как личную обиду.
Нам, беженцам, отвели великолепный отель "Мэзон Баск". Каждому прекрасно обставленную комнату с ванной за десять франков в день. Но они и этого не платили. Считали несправедливостью. Делами их заведовал секретарь Владимир Злобин, трогательно им преданный друг. Талантливый поэт, он совершенно забросил литературу, отдав себя целиком заботам о Мережковских.
Денег, конечно, было мало, приходилось выкручиваться. Устроили юбилей Дмитрия Сергеевича.
На огромной террасе нашего отеля под председательством графини Г. собрали публику, среди которой мелькали и немецкие мундиры. Мережковский сказал длинную речь, немало смутившую русских клиентов отеля. Речь была направлена против большевиков и против немцев. Он уповал, что кончится кошмар, погибнут антихристы, терзающие Россию, и антихристы, которые сейчас душат Францию, и Россия Достоевского подаст руку франции Паскаля и Жанны д'Арк.
- Ну, теперь выгонят нас немцы из отеля,- шептали перепуганные русские.
Но присутствовавшие немцы будто и не поняли этого пророчества и мирно аплодировали вместе с другими. Из отеля нас не выгнали, но прожили мы там недолго, потому что его отвели под солдатскую казарму. Пришлось искать пристанища на частных квартирах.
Мережковским удалось устроиться в прекрасной вилле, за которую они, конечно, платить не могли. Дмитрий Сергеевич хворал, думали, что у него язва желудка. Зинаида Николаевна усердно за ним ухаживала.
- Я ему сегодня ночью переменила семнадцать грелок с горячей водой,- рассказывала она.- А потом на меня нашло старческое слабоумие, и я восемнадцатую вылила себе на живот.
Несмотря на его болезнь, они продолжали по воскресеньям принимать знакомых. В большой столовой эти знакомые садились вокруг пустого стола и мирно шутили. В другом конце комнаты в шезлонге лежал Мережковский и злился. Гостей встречал громким криком:
- Чая нет. Никакого чая у нас нет.
- Вот, мадам Д. принесла печенья,- говорила Зинаида Николаевна.
- Пусть несут. Пусть все несут! - мрачно приказывал Мережковский.
- Ну что, Дмитрий Сергеевич,- спрашивала я, вспоминая его постоянную фразу,- страдания облагораживают, не правда ли?
- Облагораживают,- коротким лаем отвечал он и отворачивался. Мне кажется, что он меня терпеть не мог. Разговаривая со мной, он никогда на меня не смотрел и, говоря обо мне в моем присутствии, называл меня просто "она". Это выходило очень забавно.
Переезжая из отеля на квартиру, когда вещи уже были уложены, я спустилась к Мережковским и попросила у Зинаиды Николаевны какую-нибудь книгу на одну ночь. У них всегда была масса дряни из французских полицейских романов, которые они прилежно читали по вечерам.
- Зина,- сказал Мережковский,- дай ей что-нибудь из завалящих, и пусть она завтра же утром вернет.
Я отвечала Зинаиде Николаевне:
- Нет, "она" выберет что-нибудь получше и вернет, когда будет время. Торопиться "она" и не подумает.
Он сердито отвернулся.
3. Гиппиус очень любезно поискала книгу поинтереснее.
Как-то еще во время пребывания нашего в отеле нашла я у себя под дверью письмо. В нем предлагалось мне и Мережковским перебраться в свободную зону, где нас ждала виза и даровой проезд в Америку. Просили сейчас же дать знать Мережковским. Я пошла к ним.
В ответ на предложение Мережковский страшно рассердился.
- Пусть она им ответит, чтоб они не смели лезть ко мне. И сама пусть не едет.
- Почему же "она" будет так грубо отвечать людям, которые как-то о нас заботятся и любезны с нами?- спросила я.
- Ничуть они не любезны и не заботятся. Им нужны наши имена. Вот и все. Я предпочитаю ехать в Испанию. У них там есть одна святая, о которой почти не писали. Я о ней напишу книгу, и мне дадут визу. А "она" пусть сидит здесь.
- Опять о святых?- сказала я.- Вас, Дмитрий Сергеевич, как настоящего беса, все тянет юлить около святых.
Но странно, несмотря на его ненависть к "ней" (ненависть заслуженную, потому что меня всегда толкало поддразнивать его), они почему-то проектировали устроиться на квартире вместе со мной. Этот план вызвал большой и веселый интерес в русской колонии. Всем было любопытно, что-то получится из этого сожительства.
В этот период они проявляли острое отвращение к немцам. Когда мы вместе выходили на улицу, Зинаида Николаевна оглядывалась кругом - не видно ли где немца, и если видно, сейчас же захлопывала калитку и выжидала, чтоб немец прошел. Она даже очень недурно рисовала на них карикатуры.
Жизнь вели Мережковские очень размеренную. Все утро он работал, после завтрака - отдых, потом непременно прогулка.
- Прогулка свет, непрогулка тьма,- говорил он.
У него была совсем искривленная спина, и мне казалось, что ему даже трудно стоять, не опираясь или не прислоняясь к стене. Поэтому он всегда тяжело наваливался на руку Зинаиды Николаевны, которая твердо вела его. Она так привыкла чувствовать эту тяжесть на своей правой руке, что, когда мы выходили вместе с нею вдвоем, она всегда просила, чтобы я брала ее под руку и сильнее опиралась.
Мало-помалу к ним стали проникать немцы, приходили молодые, из студентов, на поклон к писателю, которого знали по переводам. Они благоговейно просили автографа. Мережковский с ними в беседу не вступал, только изредка кричал по-русски: "Скажите им, чтоб несли папиросы", или "Скажите, что нет яиц". Гиппиус иногда разговаривала, но говорила все неприятные вещи.
- Вы все как машины. Вами командуют начальники, а вы слушаетесь.
- Да ведь мы же солдаты. У нас дисциплина. Мы же не можем иначе.
- Все равно вы машины.
Я подшучивала:
- А вам, наверное, хочется, чтоб у них был Совет солдатских депутатов с лозунгом "Бей офицерье!".
- Все равно они машины.
Ее сбить не так-то было легко.
Вели себя немцы в Биаррице не очень корректно. С теми, кто к ним подлизывался, были чрезвычайно любезны и предупредительны. Остальных просто не замечали. Мы все были для них как бы прозрачными. Сквозь нас видели дом, толпу, пейзаж. Очень странное чувство - быть таким прозрачным существом.
Был среди немцев какой-то высокочиновный господин. Носил военную форму, но в довоенной жизни был, кажется, просто банкиром. Какую именно роль играл он как представитель оккупантов, я сейчас не помню, но, судя по заискивающим вокруг него фигурам, роль, вероятно, была важная. Достаточно было зайти ему в кафе, как тотчас срывались с мест и кидались ему навстречу биаррицкие аристократки - "дюшесс де", "контесс де", были даже с двойным "де". Лица восторженно-влюбленные, прямо до слез на глазах. Между прочим, этот чиновный немец, человек пожилой, был отменно некрасив. Созданный по плану гоголевского Собакевича, над которым природа долго не мудрствовала, а тяпнула топором, и ладно, кавалер этот был точно вырезан, вернее, вырублен из крепкого дерева, да еще вдобавок неаккуратно - одна ноздря пошире, другая поуже, один глаз круглый, другой подлиннее. Да он, по-видимому, не особенно о своей внешности и задумывался. Но не в меру восторженное поклонение биаррицких дам начало понемногу явно волновать его. Старая графиня Г., устраивавшая юбилей Мережковского, говорила, что прямо потрясена необычайной внешностью этого немца.
- Вы похожи на рыцаря с портрета Дюрера,- восклицала она.
И бедного немца так развратили, что он стал ломаться и кокетничать. Его как-то видели на городской площади. Он играл с собачкой, предлагал ей кусок сахару. Он улыбался, нагибался, отдергивал руку, дразнил собачку. Это был жест избалованного, капризного балетного танцора, в которого влюблен антрепренер.
К немцу зимой приехала жена. Она уже слышала, что мужем очень увлечена известная в высшем свете французская графиня.
- Она, кажется, уже не молода?- спросила она.
- О да,- отвечал немец.- Ей, пожалуй, больше шестидесяти.
- Да, вы правы,- сказал присутствовавший при разговоре француз.- Ей больше шестидесяти. Ей ровно восемьдесят семь.
Немец даже испугался. Заморгал глазами и попросил, чтобы ему эту цифру перевели по-немецки. Ему перевели. Он долго качал головой и наконец сказал:
- Такие явления возможны только во Франции.
Графиня действительно могла хоть кого сбить с толку. Она сверкала своими черными глазами, грозила пальчиком, темпе- раментно притопывала ножкой. Ножка, с загнутыми по-старушечьи вверх пальцами и плоской ступней, была похожа на кочергу, но орудовала ею графиня с самыми молодыми приемами. Она чувствовала себя молодой и очаровательной. Когда кто-то при ней восхитился красотой молодой дамы из ее окружения, она страшно расстроилась. Ее компаньонка чуть не плакала:
- Она всю ночь будила меня и кричала: "Разве можно при мне, при мне находить ее красивой?"
Я спросила 3. Гиппиус:
- Как вы думаете - не ведьма ли она?
- Ну, конечно, ведьма.
- А как вы думаете - вылетает ночью в трубу?
- Ну, разумеется, вылетает.
- На помеле?
- А то как же.
Среди прочих удивительных персонажей металась по Биаррицу занятная фигура. Бельгийка. Она имела какое-то отношение к Красному Кресту. Так, по крайней мере, она говорила, и на могучей груди ее, обтянутой закапанной серой шерстью, торчал какой-то значок. Дама эта лихо пила и писала старой графине любовно-просительные письма. Просила о материальной поддержке и начинала обращением: "Votre Beaute!"
Графиня в материальной поддержке не отказывала, но говорила друзьям: "Я, право, боюсь оставаться с ней наедине. Она смотрит на меня такими страстными глазами".
Вот эта замечательная графиня и взяла под свою высокую руку Дмитрия Сергеевича. Зинаидой Николаевной она не интересовалась. Терпела ее только как жену писателя. Дам она вообще не любила. Дама всегда соперница, благовоспитанные люди с дамами любезны, а графиня желала царить безраздельно. Она познакомила Мережковских с немцем "работы Дюрера", устраивала общие завтраки, развернула необычайные перспективы лекций, докладов, поездок. Тут как раз подоспел разрыв немцев с большевиками, и Мережковский смело утвердил свой лозунг - "хоть с чертом, да против большевиков". Роль черта отводилась немцам.
Перспективы были блестящие, но денег все-таки не было.
Помню, я зашла как-то в кафе. За столиком у окна сидели Мережковские. Они меня не видели и продолжали разговор. Зинаида Николаевна слышала очень плохо, и голос Мережковского гудел на всю комнату:
- Они закрыли нам электричество. Володя бегает по городу, ищет свечек. Найти невозможно. Придется сидеть впотьмах.
Он очень волновался. Ложечка дрожала в его руке, звенела об чашку. На бледных щеках выступили красные пятна. И я знала, что свечек в Биаррице не найти.
Их всегда раздражала и даже удивляла, вызывая искреннее негодование, необходимость платить по счету. Зинаида Николаевна с возмущением рассказывала, как пришел человек, у которого брали напрокат постельное белье.
- Этот негодяй без конца приходит. Вчера ему сказали, что нас нет дома, так он сел в саду и стал ждать. И мы из-за негодяя не могли выйти на прогулку.
В ее раздражении было столько детской наивности, что даже сочувствие испытывалось к ней, а не к человеку, которому не заплатили долга.
Под влиянием графини Г. Мережковскому разрешили прочесть лекцию и дали зал. Народу собралось мало. Сидело несколько явно командированных немецких офицеров. Читал Мережковский так тихо, что я в первом ряду почти ничего не слышала. Сказала ему об этом в антракте.
- Все равно,- обиделся он.- Я громче читать не буду. Пропадут модуляции. Мои модуляции прекрасны. Я их специально отделывал.
Второе отделение окончательно прошептал. Немцы ушли. Последнее время графиня немножко охладела к Мережковскому. Она была занята более важным делом. Она вырабатывала план спасения Франции. Это дело было для нее не новое. Она уже, по ее словам, один раз выровняла государственный бюджет. И знаете как? Она придумала собачьи бега, которые принесли государству миллиарды дохода.
Под влиянием графини Мережковский стал милостивее к немцам. (Это черти, которые работают против большевиков.) И даже стал прозревать в Гитлере Наполеона.
- Зинаида Николаевна! Что это с ним делается?- спрашивала я Гиппиус.
- Это все оттого, что он низкопоклонный. Он сын дворцового служащего. Поэтому он и преклонялся и перед Пилсудским, и перед Муссолини. Низкопоклонство.
Жестоко, но, может быть, и верно.
* * *
Внешность у Мережковского была особенная. Маленький, худенький, последние годы совсем искривленный, но примечательно было не это - его лицо. Оно было мертвенно-бледно с ярко-красным ртом, и когда он говорил, были видны также красные десны. В этом было что-то жуткое. Вампир.
Он никогда не смеялся. Вообще они оба абсолютно не понимали юмора. Мережковский даже как-то злобно не понимал. Иногда нарочно расскажешь им какую-нибудь очень смешную историю, просто чтоб посмотреть, что из этого выйдет. Полное недоумение.
- Да ведь это он совсем не то ответил,- говорили они.
- В том-то и дело, что не то. Если бы он ответил правильно, так нечего было бы и рассказывать.
- Да, но зачем же он так ответил?
- Потому что не сообразил.
- Ну так, значит, он просто глуп. Чего же тут интересного?
Зинаида Николаевна все-таки оценила несколько строк из стихотворения Дона Аминадо, человека действительно очень талантливого и остроумного.
Надо восемь раз отмерить,
Чтоб зарезать наконец,-
декламировала она.
Мережковский относился к этому мрачно. Не одобрял. В. Злобин заступался за Мережковского:
- Нет, он все-таки понимает юмор. Он даже сам как-то сказал каламбур.
За двадцать лет их близкого знакомства один каламбур. Остряк, можно сказать, довольно сдержанный.
Зинаида Николаевна относилась ко мне с любопытством. Она рассматривала меня как некую странную разновидность и часто говорила:
- Я хочу непременно написать о вас. До сих пор никто еще не писал о вас как следует.
- Поздно,- отвечала я.- Все равно вашим указаниям следовать уже не поспею, а мнение читателей обо мне тоже уже давно сложилось, его не переделаете.
Но вот как-то случилось, что попала им в руки моя книга "Ведьма" и почему-то им обоим понравилась.
- Вы в ней перестукиваетесь с вечностью,- говорила Гиппиус.
- Какой язык! - хвалил Мережковский.- Упиваюсь! Упиваюсь!
И тут же прибавил:
- Вы совсем не похожи на ваши произведения. Вот Зина похожа на свои произведения, а вы нет. Эта книга прямо прелестна.
- Боже мой! - воскликнула я.- Вы хотите сказать, что я сама совсем омерзительная. Это ужасно. Но ведь ничего не поделаешь.
- Между прочим, зачем вы в ваших произведениях отводите место комизму? Я не люблю комизма,- сказал он мне как-то. Комизмом он заменял слово юмор. Вероятно, из презрения. Тогда я указала ему на отношение Гоголя к юмору.
- Вот послушайте: "Смех значительнее и глубже, чем думают. На дне его заключен вечно бьющий родник, который углубляет предмет. Насмешки боится даже тот, который уже ничего не боится на свете. И есть люди, которые не слышат могучей силы смеха. Многие говорят, что смешно - то низко, только тому дают название высокого, что произносится суровым, напряженным голосом".
Мережковский страшно обиделся.
- У меня вовсе не напряженный голос.
- Ну, конечно. Всем известно, что у вас модуляции. Это не о вас и писано.
* * *
3. Гиппиус часто цитировала свои стихи. Последних ее стихов Мережковский не любил.
- Зина, это не стихи.
- Нет, стихи,- упорствовала она.
- Нет, не стихи,- кричал он.
- Я помирю вас,- вступилась я.- Это, конечно, стихи. Все внешние элементы есть. Есть размер, есть рифма. Это стихи, но не поэзия, прозаические рассуждения в стихотворной форме.
Оба согласились. Я после чтения "Ведьмы" перестала быть "она". Стала "Тэффи".
Как-то я заболела. Пролежала около месяца. Мережковские часто навещали меня, и раз, к всеобщему удивлению, Дмитрий Сергеевич принес фунтик вишен. Купил по дороге. Все переглянулись, и на лицах изобразилось одинаковое: "Вот, а еще раскричали, что "сухарь".
Мережковский грозно потребовал тарелку и велел сполоснуть вишни.
- Дмитрий Сергеевич,- залебезила я.- Вы не беспокойтесь. Я не боюсь. Сейчас холеры нет.
- Да,- отвечал он мрачно.- Но я боюсь.
Сел в угол и, звонко отплевывая косточки, съел все вишни до последней. Это вышло так забавно, что присутствовавшие боялись взглянуть друг на друга, чтобы не расхохотаться.
* * *
Я долго и внимательно приглядывалась к этому странному человеку. Все чего-то искала в нем и не находила. Вспомнила "Сакья Муни". Сам Будда преклонил до земли свою венчанную голову перед страданием нищего вора, сказавшего ему: "Повелитель мира, ты не прав". Ведь были же такие мысли у Мережковского!
И вот как-то, уже незадолго до его смерти, когда они вернулись в Париж, разочарованные в немецких покровителях, без денег - пришлось продать даже золотое стило, поднесенное в дни Муссолини итальянскими писателями,- сидели мы втроем, и 3. Гиппиус сказала про кого-то: "Да, его очень любят".
- Вздор! - оборвал Мережковский.- Сущий вздор! Никто никого не любит. Никто никого.
В этих словах было что-то патетическое. Говорились они неспроста. У него все лицо потемнело. Господи! В какой черной яме мучается этот человек... Страшно за него и больно.
- Дмитрий Сергеевич! Почему вы так думаете? Вы просто не видите и не замечаете людей.
- Вздор. И вижу, и знаю.
Может быть, я ошибаюсь, но мне почудились в этих словах и тоска, и отчаяние. Вспомнилось его последнее стихотворение "О одиночество, о нищета". И вспомнился Хома Брут. Гроб с мертвой колдуньей пролетает над самой головой. Страшно...
- Дмитрий Сергеевич! Вы не видите людей. Вот я все подсмеиваюсь над вами, но ведь в сущности я люблю вас.
Сказала, точно перекрестилась.
Он взглянул в недоумении и вдруг ухватился:
- Ну да, вы просто любите мои произведения, но не меня же.
- Нет, по человечеству люблю именно вас, Дмитрия Сергеевича.
Он помолчал, повернулся и медленно пошел в свою комнату. Вернулся и подал мне свой портрет с ласковой надписью.
Портрет этот я сохранила.
Источник: Тэффи. Смешное в печальном. Рассказы. Авантюрный роман. Портреты современников. Москва: Советский писатель, 1992.